Малыш[рис. В.С. Саксона] - Альфонс Доде
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но Жак прекрасно справлялся с этой сухой работой. Склонив голову над книгами, он углубился в цифры и их длинные колонны его нимало не пугали. Время от времени он отрывался от работы и, повернувшись ко мне, спрашивал, несколько встревоженный моей задумчивостью и долгим молчанием:
— Ведь здесь хорошо, правда? Ты не скучаешь?
Я не скучал, но мне было тяжело видеть, что ему приходится столько трудиться, и я с горечью думал: «Для чего я живу на свете?.. Я не умею ничего делать, не плачу трудом за свое место под солнцем. Я годен только на то, чтобы всех мучить и заставлять плакать глаза, которые, любят меня». Я думал при этом о Чёрных глазах и с грустью смотрел на маленький ящичек с позолотой, поставленный Жаком — может быть, с умыслом — на плоскую коронку бронзовых часов. Как много воспоминаний будил во мне этот ящичек! Каким красноречивым укором звучали его слова с высоты бронзового пьедестала! «Чёрные глаза отдали тебе свое сердце, а что ты с ним сделал? — говорил он мне… — Ты отдал его на съедение диким зверям… Его съела Белая кукушка».
И, храня в глубине души искру надежды, я старался оживить, согреть своим дыханием былое счастье, убитое моей собственной рукой. Я думал: «Может быть, еще не поздно… Может быть, если Чёрные глаза увидят меня на коленях, они простят меня…» Но этот проклятый маленький ящик был неумолим и все повторял: «Да, его съела Белая кукушка… Его съела Белая кукушка!»
…Этот долгий печальный вечер, проведенный в работе и грезах перед пылающим камином, дает ясное представление о характере предстоявшей нам новой жизни. Все последующие дни походили на этот вечер. Само собой разумеется, что Жак не предавался мечтам. Он сидел с десяти часов утра, погруженный по горло в свои цифры, в то время как я помешивал угли в камине и говорил этому маленькому ящичку с позолотой: «Побеседуем немножко о Чёрных глазах! Хочешь?..» — Говорить о ней с Жаком не было никакой возможности. По той или другой причине он избегал всякого разговора на эту тему. И точно так же ни слова о Пьероте. Ничего!.. Но я отводил душу в бесконечных беседах с маленьким ящичком над часами…
Днем, когда я видел Маму Жака, погруженного в коммерческие книги, я неслышными шагами пробирался к двери и незаметно исчезал, проговорив только: «Я скоро вернусь, Жак!» Он никогда не опрашивал меня, куда я иду, но по его несчастному виду, по его голосу, в котором звучало беспокойство, когда он спрашивал: «Ты уходишь?..» — я понимал, что большого доверия он ко мне не чувствовал. Его постоянно преследовала мысль об этой женщине. Он думал: «Если он с ней снова увидится — все пропало».
И кто знает? Возможно, что он был прав. Возможно, что если б я опять увидел ее, эту проклятую волшебницу, я вновь поддался бы ее чарам, обаянию ее бледно-золотистых волос и белого шрама в углу рта… Но благодарение создателю — я её больше не видел. Вероятно, какой-нибудь господин «От восьми до десяти» заставил ее забыть Дани-Дана, и я никогда больше ничего не слышал ни о ней самой, ни о её какаду, ни о её негритянке Белой кукушке.
Однажды вечером, возвратившись с моей таинственной прогулки, я вошел в нашу комнату с радостным возгласом:
— Жак, Жак! Хорошая новость! Я нашел место… Вот уже десять дней, как я, ничего тебе не говоря, гранил мостовые, бегая с утра до вечера по городу в поисках работы… И вот, наконец, это мне удалось… Я нашел место! С завтрашнего дня поступаю старшим надзирателем в пансион Ули, на улице Монмартр, совсем близко отсюда… Я буду занят там с семи утра до семи вечера… Конечно, мне придется целый день быть вдали от тебя, но по крайней мере я буду зарабатывать свой хлеб и, таким образом, буду помогать тебе.
Жак поднял голову от своих цифр и довольно холодно ответил:
— Ты, действительно, хорошо сделаешь, мой милый, если придешь мне на помощь… Работать одному мне было бы теперь не по силам. Не знаю, что со мной, но с некоторых пор я чувствую себя совершенно развинченным.
Сильный приступ кашля не дал ему договорить. Он с грустным видом бросил перо и, встав из-за стола, лег на диван.
…При виде Жака, неподвижно лежащего на диване, бледного, страшно бледного, мой ужасный сон опять встал передо мною… но всего лишь на одно мгновение… Почти тотчас же Мама Жак поднялся с дивана и, увидев моё встревоженное лицо, весело рассмеялся.
— Пустяки, глупыш! Немножко переутомился… Я слишком много работал… в последнее время… Теперь, когда ты получил место, я могу меньше работать и через неделю совершенно поправлюсь.
Он говорил это так естественно, так непринужденно, с такой веселой улыбкой, что мои грустные предчувствия сразу рассеялись, и в течение целого месяца я не слышал больше в своем сердце ударов их черных крыльев…
На следующий день я вступил в исполнение своих обязанностей в учебном заведении Ули.
Несмотря на великолепную вывеску, пансион Ули представлял собой до смешного маленькую школу, которую содержала одна старенькая дама со спускающимися на уши буклями, Добрый друг, как называли ее дети. В этой школе было около двадцати ребятишек, совсем еще маленьких, таких, которые являются в школу с завтраком в корзинке и с торчащим из штанишек кончиком рубашки.
Госпожа Ули учила их церковным гимнам, а я посвящал их в тайны азбуки. В мои обязанности входило также наблюдать за ними в рекреационные часы во дворе, где было много кур и индейский петух, которого эти господа очень боялись.
Иногда, в те дни, когда Добрый друг страдал приступом подагры, я подметал класс — работа, не совсем подходящая для старшего надзирателя, но я без всякого отвращения исполнял ее, так я был счастлив, что зарабатываю свой хлеб. Вечером, возвращаясь в гостиницу Пилуа, я находил на столе уже готовый обед. Жак меня поджидал… После обеда — непродолжительная прогулка по саду и затем вечер у пылающего камина… Вот вся наша жизнь… Изредка получались письма от госпожи и господина Эйсет. Это было целым событием. Госпожа Эйсет по-прежнему жила у дяди Батиста; господин Эйсет все еще разъезжал от фирмы «Общество виноделов». Дела шли недурно. Лионские долги были почти уплачены. Через год или два все будет приведено в порядок, и можно будет думать о том, чтобы опять жить всем вместе…
Я был того мнения, что до наступления этого времени надо было бы выписать госпожу Эйсет к нам в Париж, в гостиницу Пилуа, но Жак этого не желал. «Нет, ещё не теперь, — говорил он с каким-то странным выражением лица. — Не теперь… Подождем!» И этот ответ, всегда один и тот же, терзал мне сердце. «Он не доверяет мне, — думал я… — Он боится, что я наделаю еще каких-нибудь глупостей, когда госпожа Эйсет будет здесь… Потому-то он и хочет еще подождать…» Я ошибался… Совсем не потому Жак говорил: «Подождём!»
Глава XV
Читатель, если ты вольнодумец, если сны вызывают у тебя улыбку, если сердце твое никогда не сжималось до боли, до крика от предчувствия грядущих событий, если ты человек положительный, одна из тех железных натур, которые считаются только с реальными фактами и не позволяют ни единой крупице суеверия проникнуть в их мозг, если не хочешь верить в сверхъестественное, допускать необъяснимое, — не читай дальше этих воспоминаний! То, что мне остается сказать в этих последних главах, такая же правда, как вечная истина, но ты этому не поверишь.
Это было четвертого декабря… Я возвращался из пансиона Ули поспешнее обыкновенного. Утром, когда я уходил, Жак жаловался на страшную усталость, и мне хотелось поскорее узнать, как он себя чувствует. Проходя через сад, я наткнулся на господина Пилуа, стоявшего у фигового дерева и вполголоса разговаривавшего с каким-то толстым господином, который прилагал большие усилия, чтобы застегнуть свои перчатки.
Я хотел извиниться и пройти мимо, но хозяин гостиницы остановил меня:
— На пару слов, господин Даниэль!
И, повернувшись к толстому господину, прибавил:
— Это тот молодой человек, о котором мы говорили. Мне кажется, что следовало бы предупредить его…
Я остановился заинтригованный. О чем этот толстяк хотел предупредить меня? О том, что его перчатки были чересчур тесны для его лап? Но я и так это видел, черт возьми!..
С минуту длилось неловкое молчание. Господин Пилуа, закинув голову, разглядывал фиговое дерево, точно ища плодов, которых на нем не было. Толстый незнакомец продолжал свою возню с перчаткой. Наконец он решил заговорить, но не переставая трудиться над непослушной пуговицей…
— Сударь, — начал он, — я уже двадцать лет состою врачом при гостинице Пилуа и смею уверить…
Я не дал ему договорить. Слово «врач» все объяснило мне.
— Вы были сейчас у моего брата? — спросил я его, дрожа от страха… — Он очень болен? Да?..
Я не думаю, чтобы этот доктор был злой человек, но в эту минуту он больше всего был озабочен своими перчатками и, не думая о том, что говорит с «сыном» Жака, не пытаясь смягчить сколько-нибудь свой удар, резко ответил: